Иван Дроздов. Унесённые водкой. О пьянстве русских писателей - Страница 12
Госкомиздат России помещается вблизи Никитских ворот, на улице Качалова, и тут же рядом — церковь св. Вознесения, где венчался с Натальей Гончаровой Пушкин, — в охраняемом государством Дворце, куда, будто бы, и пришли новобрачные после венчания.
В кабинет председателя вели дворцовые двустворчатые двери, украшенные золотыми вензелями, старинными, сиявшими от золота ручками. Кабинет был огромный, как у всякого министра, — хозяин его при появлении посетителя не поднимал головы, а ждал, когда тот приблизится к его столу. Ещё при встрече у Фирсова я заметил, что Свиридов «туговат» на левое ухо, и потому предусмотрительно зашёл с правой стороны, сдержанно поздоровался.
— Садитесь, — сказал Свиридов, не подавая руки. Он был невысок ростом, с красивой шевелюрой волнистых седеющих волос, — выглядел молодо.
Отстранил на столе бумаги, откинулся на спинку кресла.
— Ну, как на свободе? Не скучновато?
— Поэт Алексей Марков, никогда нигде не служивший, говорит: самый несвободный человек — это свободный человек.
— Марков скажет. Горазд на хлёсткое словечко.
Хозяин кабинета помолчал, тронул для порядка бумаги. Неожиданно сказал:
— Вы в Литературном институте учились, наверное, знаете многих литераторов?
— Не сказал бы, что многих, но кое-кого...
— Мы сейчас новое издательство создаём — «Современник». Важно подобрать туда серьёзных людей. Вот... Юрий Панкратов. На курсе с Фирсовым учился, — вы тоже должны знать его.
— Давно мы учились, люди меняются. Раньше его «Литературка» хвалила, до небес возносила, потом бросила. Чем-то не потрафил.
— Когда поднимали его — во времена Кочетова?
— Да нет, уж при Чаковском.
— Чем же он... не угодил Чаковскому?
— Панкратов Пастернаку молился, на даче у него дневал и ночевал, — тогда его поднимали, а тут вдруг бросил учителя, разошёлся с ним. Ну, его и кинули в колодец. Ни слова доброго о нём.
— Да, похоже на то. Он, говорят, поначалу всё чёрным цветом мазал.
— Было такое. Вот как он Россию в то время представлял:
Трава зеленая,
Небо синее.
На воротах надпись:
«Страна — керосиния».
— Вот, вот... Такой-то Чаковскому подходил.
Говорит басовитым, нутряным голосом. В глаза собеседнику долго не смотрит. Я во время своей корреспондентской службы вырабатывал способность: смотреть в глаза собеседнику. Ценил и завидовал тем, кто этим даром обладает в высокой степени. Свиридов такой способностью не обладал, и в одной позе не сидел — то отклонится в угол кресла, то подвинется к столу. Однако говорил умно и дело своё, видимо, знал хорошо.
— Ну, так как — станете рекомендовать его в новое издательство, на редакцию поэзии?
— С ходу так — не могу. Если позволите, спрошу у верных людей, тогда и вам доложу.
— Да, да, — я вас попрошу об этом. И вот ещё — Валентин Сорокин. Этот нас особенно интересует.
— Сорокина я знал ещё в Челябинске, — тогда он на металлургическом заводе работал машинистом подъёмного крана.
— Крановщиком? Не металлургом?
— В мартеновском цехе крановщик — тоже будто бы металлург.
— Именно, будто бы... — буркнул Свиридов, видимо, недовольный теми, кто неточно ему доложил. — Я вот тоже... артиллеристом мог бы назваться, а я был химиком в дивизионе «катюш».
Свиридов после нашей продолжительной и вполне доверительной беседы предложил мне зайти к Карелину Петру Александровичу.
— Побеседуйте ещё с ним, — сказал Николай Васильевич.
Со второго этажа я спустился на первый, и здесь, в конце правого крыла здания, располагался издательский главк — Росиздат. В небольшом кабинете сидел главный редактор всех издательств России — Карелин или ПАК, — так его сокращённо называли в комитете.
Пётр Александрович, завидев меня, не удивился, — видимо, Свиридов его предупредил. Только сказал:
— И тебя... «скушали» в «Известиях».
— И да, и нет. Сам ушёл, но, конечно, припекло, — вот и ушёл.
Нам вместе привелось работать в «Известиях». Он был заместителем редактора по разделу литературы и искусства — заказывал мне статьи, охотно их печатал. Мне нравился этот высокий, интеллигентный человек с лёгким и весёлым характером, он много знал и умел о любом пустячном случае забавно рассказывать.
Посылая меня в комитет, Фирсов сказал:
— Там Карелин... Имей в виду: это первый у Свиридова человек, его доверенное лицо и советник.
Узнав, что я на свободе, Карелин без дальних предисловий предложил мне должность своего заместителя. При этом сказал:
— Я скоро пойду на пенсию. Вот мне достойная замена. И рассказал: комитет только что получил решение правительства о создании нового мощного издательства «Современник». В нём будут печататься только художественные книги — проза и поэзия. И небольшая редакция критико-публицистической литературы. Строго определена пропорция: 80 процентов книг — писателей российской периферии, 20 процентов — москвичей. В год будет издаваться 350 книг, — каждый день книга. Свиридов поручил мне подобрать редакторский состав.
Первый день работы в комитете напомнил мне Тракторный завод в Сталинграде, где двенадцатилетним мальчиком, приписав себе два года, начал я трудовой путь. Учился я на токаря, но скоро мастер подвёл меня к строгальному станку, показал, как на нём работать, и велел отстрогать планку. На другой день мне уже пришлось работать на двух станках — токарном и строгальном, а очень скоро заболел рабочий, и меня тут же научили долбить фаски, канавки на станке долбёжном.
Прошло три-четыре месяца, мастер попросил меня остаться на вторую смену. Так четырнадцать часов я беспрерывно переходил от станка к станку, долбил, строгал, точил детали. В десятом или одиннадцатом часу полуночи я в изнеможении присел на штабель деталей и подумал: «Неужели всю жизнь... вот так... от станка к станку?»
В комитете не было станков, тут ничего не надо было строгать, точить, — тут надо было сидеть. С десяти утра до шести вечера. Каждый день. Безотрывно, безотлучно. Сидеть и... не делать глупостей. Боже упаси, если в беседе с посетителем или сотрудником что-нибудь не так скажешь, не так оценишь бумагу, не то ей дашь направление...
Тут надо было быть умным. Или изображать из себя умного. Если же у тебя не было ни того, ни другого, — надо было больше молчать. И покачивать головой — не очень сильно, но так, чтобы и посетитель, и сотрудник, общающийся с тобой, не могли понять истинный ход твоих мыслей. И тогда им нечего будет о тебе говорить.
Карелин был вечно в отсутствии. Он обыкновенно вечером звонил мне на квартиру, говорил:
— Завтра буду писать доклад председателю (или речь на какой-нибудь книжной выставке, или выступление на приёме, на банкете, на встрече...). Запрусь где-нибудь в свободной комнате, — ты меня не ищи.
Я принимал на себя поток посетителей. Нельзя сказать, что это был беспрерывный поток, что народ валил к нам в кабинеты. Нет, народ в наших коридорах не толкался. Да, в сущности, здесь и не было народа — были писатели, учёные-литераторы, да из наших, ведомственных, директора издательств и главные редакторы.
Помню, в первый же день заявился Илья Бессонов — наш известинский журналист, корреспондент по Ставропольскому краю.
— Ты здесь? — удивился он.
— А ты?
— И меня «съели». Я теперь директор ставропольского книжного издательства. И вот — написал роман.
Вытащил из портфеля объёмистую рукопись, положил на стол.
— И что же? Хочешь, чтобы я почитал?
— Конечно! И дал бы добро на печатание в нашем издательстве.
— А я... разве имею такое право?
— А кто же? Здесь порядок таков: директора издательства или главного редактора в их собственном издательстве могут напечатать только с разрешения Карелина. Ну, а ты — его заместитель. Тут до тебя был Николай Иванович Камбулов. Раньше он все дела такие прокручивал.
— Ну, тогда оставляй. Только я, конечно, посоветуюсь с шефом.
Бессонов рассказал о бедах своего издательства. Бумаги мало, писатели стонут, по пять лет ждут своей очереди.
— А ты тиражами маневрируй. Уменьшишь тиражи, больше имён выпустишь.
Бессонов выпучил на меня глаза. «Не шутишь ли?» — говорил его взгляд. Популярно мне объяснил, что большие тиражи выгодны издательству и типографии. Рукопись подготовили, завели на поток и — шлёпай. Отсюда прибыли, премии... Кажется, я «сморозил» первую глупость. Хорошо, что на своего напал.
Позже мне станет ясным главный механизм, угнетающий наше книгоиздательское дело. Громадные тиражи! Сотня тысяч! Полмиллиона! А то и больше.
Пушкин, Гоголь, Некрасов, да и писатели нашего века — Есенин, Блок, Маяковский издавались малыми тиражами — три тысячи, пять... На бумаге, которую мы тратим ныне на одного писателя, можно было издать десять, двадцать авторов.
Бессонов раскрывал передо мной дверь, ведущую к одной из самых важных тайн партийной политики, — а точнее, политики «серых мышей» и их «полководца», «красного кардинала» Суслова: переключить бумагу и всю полиграфическую мощь страны на авторов, живущих в больших городах. Из той же политики пошли закрывать издательства в российских городах, их всё больше сосредоточивали в Москве и центрах республик.
Пётр Александрович Карелин имел много достоинств: он прекрасно владел пером — еще до войны был собственным корреспондентом «Известий» по Дальнему Востоку и, как я слышал в редакции, «хорошо писал». Литературная одарённость и превосходные знания общественных процессов, — в особенности же издательских дел, — помогали ему быстро, толково писать всевозможные отчёты, доклады, речи и т.д.
О председателе же говорили, что он «ворчун», привередлив, и угодить ему мог только Карелин. Приближённые председателя — помощник, заместители, начальники главков — в отсутствие Карелина чувствовали себя неспокойно, не с кем было посоветоваться, уточнить, согласовать... Бумаги им возвращали на доработку по несколько раз, — всех трясло и лихорадило.
Понятное дело, я не мог заменить Карелина; ко мне заходили, спрашивали, когда будет Пётр Александрович, и — уходили. Всерьёз меня не воспринимали.
До меня на моём месте работал Николай Иванович Камбулов — бывший корреспондент «Красной звезды», крупный военный писатель, лауреат высшей военной литературной премии. Он, конечно, был дока — и умён, и отличный специалист, но и о нём втихомолку говорили: «Против Карелина слабоват».
Мне в этих условиях работать было и тревожно, и неуютно. Благо, что первое время ко мне и не обращались с серьёзными делами.
Карелин, заболев, оставил недописанным какой-то сверхважный доклад. Для доработки его была составлена группа сотрудников во главе с заместителем председателя. Через два-три дня по коридорам нашего главка забегали: Свиридов недоволен работой группы.
К вечеру тревога усилилась. Я к тому времени уже со многими перезнакомился, имел приятелей, — они доверительно сообщали:
— Председатель лютует, всё не так и не эдак, а через неделю у него доклад.
Заключали:
— Капризный, как девица! Если уж делал не Карелин, так всех замучает.
За десять минут до конца работы по внутреннему телефону позвонил Свиридов:
— Чем занимаетесь?
— Да вот... собираюсь домой.
— Зайдите на минуту.
Шёл наверх и думал: хорошо, что не ушёл домой раньше времени. Кабинет за золотыми вензелями казался пустым и бесприютным. Ковровая дорожка, как тропа на Голгофу, вела к столу, за которым одиноко и как-то жалко сидел маленький сутуловатый человек с облитой серебром шевелюрой.
— Садитесь. Тут вот дело есть...
Стал поспешно перебирать листки, на которых значились цифры, сведения, нужные для завершающей части его доклада. В промежутках между объяснениями недовольно, басовитым голосом ворчал:
— Всё тут ясно, и нужна-то самая малость, а они пишут какие-то безликие, шаблонные фразы. Повторяют газетные передовицы, как попугаи...
И когда всё объяснил, сказал:
— Поняли?.. Всё это надо изложить на двух-трёх страницах.
— Понял. Николай Васильевич, но, боюсь, не совпадут стили. Я не горазд подлаживаться, пишу по-своему.
— А так и надо — по-своему. Зачем же вот, как они, — копируют чёрт знает что. Надоела газетная трескотня, — а они в доклад суют.
Я взял папку с бумагами и простился.
К тому времени вышел из печати мой роман «Подземный меридиан», — как мне рассказывал Фирсов, Свиридов его читал.
— И что сказал?
— А ничего не сказал. Он и всегда так: мнение о книгах высказывать не торопится. Мои вот все сборники читал и знает, что Шолохов меня первым поэтом числит, а Свиридов — молчок.
— Ты бы потряс его.
— Однажды по пьяному делу к горлу подступился: что думаете о стихах? Только и вытряс: «Время найдёт тебе место на полке». Такой он, Свиридов. Бирюк!..
— И то сказать: похвали нашего брата — собрания сочинений затребуем.
Придя домой, сразу после ужина сел за машинку. Написал окончание доклада. В трёх экземплярах, по всем правилам машинописи.
Утром принёс Свиридову. Он тут же, при мне, прочёл. Потом полистал страницы и снова прочёл. Спросил:
— Сам печатал?
— Сам.
Сунул доклад в папку, внимательно оглядел меня, словно к чему-то примеривался. Подвинул к себе другую папку, сказал:
— Вот здесь приветствие Георгию Маркову. У него юбилей, круглая дата, — надо бы потеплее.
Я молчал.
— А?.. Что скажете?..
— Попробую.
Уходить не торопился. Хотелось узнать, что же думает председатель по поводу доклада. Но он молчал. Не поднимая головы, буркнул:
— Можете идти.
Я написал поздравление писателю Маркову — председателю Союза писателей СССР, — машинистки отпечатали на комитетском бланке, — но относить не торопился.
Вечером, за десять минут до конца работы, председатель позвонил.
— Чем занимаетесь?
— Да вот... собираюсь домой.
— Поздравление написали?
— Написал, Николай Васильевич.
— Заходите.
Свиридов и на этот раз прочёл поздравление. И, ничего не сказав, сунул в папку. Склонился над стопкой бумаг, читал, подписывал. Или на углу писал распоряжения.
Я сидел и чувствовал себя неловко. Я почти был уверен, что и доклад, и это поздравление Свиридову не понравились, и он уже жалел, что пригласил меня на работу, — и, наверное, он хотел бы мне об этом сказать, но из приличия деликатно даёт понять, ждёт, пока я сам пойму и запрошусь обратно на свободу.
Признаться, догадка такая меня не обескуражила, не огорчила, наоборот: я внутренне возликовал, вновь увидел себя на даче, под солнцем, — в Радонежском лесу, которого вид один до краёв наполнял меня восторгом. «Вот выйдет Карелин, и я скажу... возьму документы и будто бы здесь не работал. Уйду, уйду... И сегодня же объявлю об этом Надежде».
— Ну, я пойду, Николай Васильевич.
— Погоди.
И продолжал читать, подписывать.
Двойственное отношение было у меня к этому человеку. Он мне импонировал какой-то мужской крепостью, славянской основательностью и, в то же время, отталкивал сухостью, чиновным снобизмом и высокомерием. Ну, министр, важный человек, — может, не случайно поднялся на эту высоту, — но никакая должность не даёт право относиться к человеку вот так, — небрежно, словно перед ним стол или тумбочка.
Такого права я ни за кем не признавал, — и не потому, что, как представитель правительственной газеты, пользовался всегда повышенным вниманием и был этим избалован, — нет, я ещё на фронте, будучи командиром взвода, а затем командиром батареи, — и в очень молодом возрасте, мне было всего лишь двадцать лет, — я самой боевой жизнью, обстановкой суровых, подчас смертельно опасных обстоятельств, был приучен уважать человека — бойца, творившего на глазах у каждого свой великий подвиг.
И уже позже, на журналистских дорогах, встречал негодяев и людей красивых, — конечно же красивых неизмеримо больше! — вникал в их судьбы и стремился им помочь, и за многих вступался в драку... Я в своей непростой, неровной и многоцветной жизни научился слушать, думать, сочувствовать — искать в человеке человека. Приглядывался к Свиридову и, может быть, впервые так сильно затруднялся в разгадке тайн человеческой природы.
«Бирюк... капризный», — говорили о нём в комитете, а иные острословы называли Звиридовым, намекая на его суровость... А и в самом деле: выполнил для него работу, сидел дома, в часы отдыха, — ну, плохо, — так и скажи: не получилось, не так надо; и это поздравление Маркову... Себя насиловал, заставлял писать то, что я о нём не думаю, — хвалил, славословил, а он, Марков, ничем таких слов не заслужил. Сидит в Союзе, что-то там делает, — а что? — не слышно. Так бы и написать ему, а я писал не то, что хотел, а то, что бы должен был сказать председатель комитета...
Сильный, большой человек — он непременно и щедрый, душевный. По-царски: и одарить может, и поднять человека, воодушевить. Как же без этого!.. Не понимает моих тайных тревог и мучений — и не думает ни о чём таком, а изображает из себя мудреца, всезнайку.
Пытался анализировать его как писатель, — как бы Достоевский изобразил его внутренний мир, Тургенев, Толстой?.. Наверное бы раскатали, представили бы в неприглядном виде... Маску мудреца накинул — оракула, ментора, провидца. Все люди для него на одно лицо, слились в одно серое пятно — коллектив, аппарат... Поманю пальцем — подойдёшь, махну рукой — удалишься. И нет ни у кого ума, характера, взгляда собственного, своеобычного.
Да ведь это же верх примитивизма, верхоглядства, — да он сам такой, какими других представляет! Неужели?..
Являлись, впрочем, и другие мысли. Дитя своей среды, сын правящего партийно-государственного аппарата. Долгое время в ЦК работал, а там — негласный запрет на свой взгляд, своё мнение. Приехал куда-нибудь в командировку: умей слушать и... молчать. Не дай Бог вольное слово выскочит, — за мнение ЦК примут, указание, устную директиву. Вот и научились молчать, и производят такое странное впечатление: вроде бы и ничего мужик, а слова душевного не жди, похвалы не добьёшься. И кажется людям, что умерло у него всё внутри, — машина там, а не ум и сердце!..
Невольно вспомнился рассказ Фирсова о том, как во время войны молодой лейтенант Свиридов, бывший начальником химслужбы дивизиона гвардейских минометов «Катюш», спас боевую технику от верной гибели. Попал дивизион в ловушку — со всех сторон немцы, а отступать не могут: горючего в машинах нет. Нависла угроза плена, — надо уничтожать секретное оружие, на то особый приказ есть.
Но как же лишить свои войска такой мощи? И Свиридов идёт на отчаянный шаг: переодевается в форму немецкого офицера и ночью заползает в расположение противника. Здесь он облюбовал бензовоз, прикончил в кабине спящего водителя и включил двигатель. Разогрел его, а затем выехал на дорогу, и — к своим. Немцы и сообразить не успели, как бензовоз был уже среди «Катюш». Быстренько заправили машины и под покровом ночи выбрались в безопасное место.
Наутро дивизион ударил по расположению войск противника. Вот ведь и таким был он — «Бирюк», «капризуля», «Звиридов»!
Успокаивал, утешал себя единственной мыслью: человек он большой, несёт на плечах груз государственных забот, — к нему не подходят обычные мерки.
«Ну, не подходят — и ладно, и Бог с ним, и нечего мне ломать голову».
Философия удобная, сохраняющая комфорт бытия. И я уже не обижался на Свиридова, ничего не ждал от него, не требовал.
— Я просил навести справки — о Панкратове, о Сорокине. Кто из них больше подходит на редакцию поэзии?
— Узнавал, Николай Васильевич, но рекомендовать не решаюсь. Панкратов с леваками расплевался, будто бы твёрд против них, а Сорокин... Ему культуры не хватает. В журнале «Молодая гвардия» поэзию ведёт, но... неровен, горяч. Взбалмошный. Не знаешь, куда шарахнется. Пока же... на леваков бочку катит. Сионистов напролёт несёт, в выражениях не стесняется.
Свиридов слушал внимательно, в карих глазах его сверкал огонёк одобрения, — молодого азарта и задора. Покачивал головой, улыбался. Я ему эпизод рассказал — сам от кого-то слышал.
Едут с какой-то встречи в микроавтобусе шесть или семь важных литературных персон. Известные поэты, маститый писатель и два секретаря Союза писателей. Один из секретарей держит в руках небольшую, подаренную рабочими скульптуру: «Мать-Россия». Пытается куда-то её положить, зубоскалит:
— Ах, Мать-Россия, Мать-Россия!.. Куда же тебя засунуть?..
И когда нелепый каламбур повторил два-три раза, из угла салона раздался металлический звенящий голос Сорокина:
— Ты, хмырь болотный, прекрати глумиться над святыней, не то я сверну тебе шею!..
Всем стало неловко, заулыбались, а кто-то сказал:
— Ну, ладно, ладно, Валя. Уймись.
Свиридов в этом месте даже привстал от возбуждения. И тихо, но явственно произнес: «Молодец, Сорокин!» Я понял: лучшей характеристики Сорокину я и дать не мог. Свиридов поднялся:
— Вы где живёте?
— В Черёмушках. У метро «Профсоюзная».
— Пошли, подвезу вас.
Во дворе у машины Николай Васильевич задержался, посмотрел на небо; оно было ясным и чистым, в воздухе разлилась теплынь.
— Может, пройдёмся до Никитской? — предложил Свиридов.
Вышли на улицу Качалова, направились к Садовому кольцу. Свиридов заговорил о своём помощнике Морозове, хотел бы заменить его, но не видел подходящей кандидатуры.
Я думал, он сейчас попросит подыскать нового человека, но председатель стал говорить о том, что хорошему помощнику он бы и кремлёвское снабжение устроил, закрытое ателье, лечение в системе Четвёртого управления, и была бы машина, и даже квартиру в хорошем доме мог бы дать.
Помолчав, продолжал:
— У него и дел-то — сидеть в дубовом кабинете. У меня заместитель так не устроен, как помощник. А дел?.. Самая малость. Разберёт депутатские письма, чего надо доложит, соорудит ответы...
Я знал: у министров, с которыми я встречался, их депутатскими делами занимались помощники. Читали письма, определяли, какое куда отправить для принятия решений, сами же по раз заведённому штампу писали ответы. Это была пустая формальность, чудовищное фарисейство, глумление над основным правом человека — апеллировать к родной советской власти. Власть эта и не слышала, не хотела слышать голоса народа, — а Свиридов, как народный депутат в российском парламенте, не был исключением, — он, верно, и не задумывался над таким порядком дел. Таково было время, таковы были нравы.
Проходили мимо Дома литераторов. Свиридов предложил:
— Зайдём.
Зашли, но вахтёр нас не пускает.
— Только для членов Союза писателей.
Свиридов — ко мне:
— У вас есть членский билет?
— Нет, Николай Васильевич.
Подошли знакомые писатели. Провели нас.
Заказали ужин, вино, коньяк. Николай Васильевич пил охотно, но немного, — он точно знал свою меру. Однако мне было ясно: пьёт он давно, регулярно, — у него уже развилась зловещая потребность к спиртному зелью. Всё чаше и чаше задумывался я об этом коварном, мало кому известном явлении: культурном винопитии.
Это такая «приятная» особа, которая подкрадывается к человеку незаметно, является с манящей, обаятельной улыбкой, мягко захватывает в кошачьи объятия и ведёт... к обрыву. Люди эту коварную особу не замечают; даже такие высокие персоны, как министр, депутат, — и они, подобно слепым котятам, ступают на скользкую дорожку и потом валятся в пропасть.
Пройдёт двадцать лет с того дня, и Свиридов окажется на самом дне этой пропасти, но это произойдёт потом, через два десятка лет, сейчас же... попробуй, скажи ему об этой неминуемой опасности. Скажи Фирсову, Шевцову, Чалмаеву и многим-многим моим товарищам, которые вот так же, как Свиридов, пьют «культурно», «интеллигентно».
Многочисленные мои знакомства, встречи на журналистских дорогах, — наконец, знание литературной среды, — привели меня к печальному выводу: интеллигенция больше подвержена алкоголю, быстрее спивается. И хотя запойных алкоголиков среди культурных людей не так много, но тихих и глубоких пьяниц тут встретишь больше, чем в обычной трудовой среде.
Ленинградский писатель Борис Четвериков рассказывал, как он, вернувшись из заключения, приехал в Москву устраивать свои издательские дела. В Доме литераторов его угощают, а он: «Я не пью, вы уж без меня...» На него посмотрели с недоумением. Кто-то доверительно посоветовал: «Смотри, не скажи об этом в Союзе писателей».
Но, может быть, это только в среде журналистов и литераторов так дружно служат Бахусу?
К несчастью, и все другие люди умственного труда больше, чем рядовые труженики, подвержены дурной склонности к винопитию. Близкое знакомство с академиком Угловым, совместная работа над созданием книг свели меня с миром медицинским, — и всё больше с профессорами, академиками. Они так же дружно и без особых сомнений потребляли спиртное.
Фёдор Григорьевич мне рассказывал, как он однажды разделил трапезу с товарищами по академии, — и за столом рядом сидел известный хирург академик Вишневский. Видя, как Углов уклоняется от рюмки, Вишневский сказал: «Ты, Федя, зря её не жалуешь, бутылочку. Если бы ты пил, как все, давно был бы членом Большой академии и был бы отмечен многими лауреатскими медалями».
Люди науки, искусства с лёгкостью, и даже каким-то бесшабашным шиком, соскальзывают к спиртным застольям и отравляют свой просвещённый и зачастую талантливый ум. Тут с давних времён, из аристократических салонов, из званых и незваных обедов, с балов и банкетов тянется традиция обильных трапез и спиртных возлияний. К тому же и времени свободного в этой среде больше, и вино доступнее. Так шло из глубины веков, складывалось исторически, — формировалась психология людей, более склонных к винопитию, чем это принято в среде простого народа.
Впрочем, таким-то умным и я тогда не был; понимал, что на дне рюмки живут большие беды, но вот того, как теперь... Нет, конечно, таких глубоких и осознанных убеждений в необходимости абсолютной трезвости у меня не было.
Тихонечко, культурненько попивал вместе с другими. Ну, а если уж случай выпал разделить трапезу с самим министром, — тут, казалось мне, и Бог велел.
Боясь показаться ломакой, пил наравне со Свиридовым. И после первых же двух-трёх рюмок коньяка с ужасом ощутил, что слабею. Голова кружилась, поташнивало, — видимо, сказывалась усталость, пустой желудок. Нервное напряжение, неловкость от близости высокого, малознакомого человека усугубляли состояние. Склонился над тарелкой, поспешно ел.
Николай Васильевич выпил ещё одну-две рюмки один и тоже расслабился. Речь его как бы сошла с тормозов, стала раскованной.
— А мы земляки, — заговорил он, — я тоже пензяк — из Сердобского района, а вы из Бековского. Вы с одной стороны Хопра, мы с другой. Бывало, в детстве, заплывём далеко, а вы нам рукава на рубашках узлом завяжете. Мне кто-то так затягивал, зубами не разодрать. Может, и вы там были, на той стороне.
— Нет, не был. Наша деревня далеко от Хопра. Мы не купались. А если бы я, так что ж, вы бы теперь по службе меня прижали?
— Я не злопамятен. Можете не беспокоиться.
И снова перешёл на занимавшую его тему:
— Помощник мне нужен. Вот если бы такой, чтоб и умный был — умнее начальников главков, и писать умел. Очень это важно — уметь писать. Так, чтобы прочёл и ничего править не надо. Бумага с колёс должна идти, а у нас... десять раз завернёшь, пока что-нибудь выбьешь.
Я и на этот раз ожидал, что попросит найти подходящего человека, и уж прикидывал, кого бы предложить, но Свиридов ничего не говорил.
Домой он подвёз меня на машине, но зайти ко мне отказался. Поехал к себе на Кропоткинскую, где он жил в особом охраняемом доме, в хорошей, четырёхкомнатной квартире. Детей у него не было, жили они вдвоём с супругой Ларисой Николаевной. Она работала в отделе кадров ТАСС.
Часа через два я позвонил Карелину, справился о здоровье. Он стал жаловаться на Блинова:
— Многое Андрей уже упустил: пришёл в издательство, а там принят на работу первый редактор, — и возле него уже крутятся два молодца. И заместитель директора назначен — Евгений Михайлович Дрожжев. И главный художник — из Перми подтянули, фамилия Вагин. И все назначения без него, без ведома главного редактора. Словом, беда с издательством: не успели чернила просохнуть на решении правительства о его создании, а туда уж ломехузы заползли.
— Что это — ломехузы?
— Ах, есть в природе жучок такой. Как-нибудь расскажу.
— А вы, Пётр Александрович, полежали бы, а телефон бы отключили. С больным сердцем и — волноваться.
— Пробовал, отключал. Да только покоя нет. Всё думаю: как там да чего там. Большую это глупость сделали — назначили директором Прокушева. Пустили козла в огород.
— Свиридов меня приглашал — о помощнике говорил.
— Тебе не предлагал?
— Нет, мне не предлагал.
— Ну, вот... суров мужик, а и деликатен. Хотел бы тебя в помощниках иметь, а предложить стесняется. Боится оскорбить таким предложением. Но и то верно: не для тебя эта должность. Слишком жирно будет людей таких в референтах держать. Он мне только что звонил, советовался. Я сказал: «И думать забудьте!.. Его в пору первым заместителем к вам, а не холуем на побегушках, что это вы, в самом деле, забрали себе в голову...»
Я слушал, а сам думал: «Знает ли Карелин, что мы со Свиридовым в Доме литераторов были?.. Нет, не знает. И хорошо. Правда, в Доме литераторов нас видели, да никто из подходивших ко мне не знал Свиридова в лицо».
Ещё раз посоветовал Карелину не думать о делах — отдохнуть, отлежаться. Сердце его, уставшее от житейских невзгод, от трудных журналистских дорог, от ленинградской блокады, трудилось из последних сил.
Судьба близко свела меня с очень интересным и талантливым писателем Андреем Блиновым. Уйдя из «Известий» на свободу, я написал роман о металлургах «Горячая верста» и повёз его в «Профиздат». Принял меня главный редактор Андрей Дмитриевич Блинов. Я читал его рассказы и повести, мне нравились его герои, — крепкие своей славянской сутью северные вятские люди, — нравился язык, сочный, поэтический. В моём понимании Блинов стоял рядом с ведущими писателями пятидесятых-шестидесятых годов. С одной стороны, я рад был, что моя рукопись попадала в руки маститого писателя, с другой — боязно было его суд изведать.
Разговорились. Оказалось, что дача его — с нами по соседству. Я пригласил его, дал адрес, — без надежды, конечно, что он к нам приедет. Но Блинов приехал. И скоро — дня через три. Смотрю: у ворот зелёная «Волга», за рулём — милая, совсем юная девушка, его дочь. Вышёл и он, — с палочкой, прихрамывая.
Блинов — фронтовик, ранен в бою. На лице улыбка, тянет руку, говорит:
— Вот вы где! Слыхал про ваше Радонежское братство, а бывать не приходилось.
На веранде, усаживаясь в кресло, сказал:
— Роман прочитал. Будем печатать.
Я едва скрывал волнение от радости. В то время в «Московском рабочем» печатали мой роман «Подземный меридиан», а тут приняли и «Горячую версту». На какое-то время я обретал материальную независимость, — мог оставить работу в комитете, которая, кстати сказать, была не по мне, уединиться на даче и писать новые книги.
Так произошла моя встреча с Блиновым. Скоро этот человек мою жизнь направит в русло, где я вплотную столкнусь с литературным процессом, увижу и познаю грани жизни, доселе мне неведомой. Блинова назначили главным редактором издательства «Современник», и он предложил мне стать его заместителем по прозе.
С сожалением покидал Карелина и Свиридова, — одно лишь утешало: оставался под началом этих умных, самобытных и интересных людей. Прошёл месяц, другой, и вдруг звонок:
— Говорит Свиридов. Привет! Чем занимаетесь?
— Отбираем рукописи, Николай Васильевич. Составляем план.
— И как? Интересные рукописи?
— Всякие попадаются. Есть и неплохие.
— Всякие нам не нужны. Надо искать хорошие рукописи.
— Ищем, Николай Васильевич.
Наступила пауза. Я думал: чего-то он звонит? Понадобился зачем-то.
Следует вопрос:
— Во сколько кончаете работу?
— В шесть, Николай Васильевич.
— Приезжайте сейчас. Автомобиль у вас есть?
— Нет. На троллейбусе езжу. А если к вам — на метро.
— Ладно. Приезжайте.
Около семи часов вхожу в кабинет. Министр читает документы, подписывает, глаз не поднимает.
— Ну, как там?
— Ничего. Налаживаем процесс рецензирования, редактирования. Набрали корректорскую бригаду.
— Откуда знаете, как налаживать? Опыта нет у вас.
— У меня нет, у других есть.
— У кого — у других? Прокушев, что ли, знаток великий? Или Сорокин?
— Блинов знает. Он главный, мы с Сорокиным заместители.
— Один Блинов и знает кое-что. Собралась компания!
— Так ведь не сами собирались. Приказом назначены.
— То-то и есть — не сами.
Я уже немного знал эту его манеру ворчать. Неизвестно на кого, но ворчать. Он таким образом выговаривал своё недовольство ходом дел, чем-то таким, что совершалось помимо его воли и что ему не нравилось. Слышал сердцем доверительность в его словах, он таким тоном и такой манерой свидетельствовал своё расположение к собеседнику, приглашал к беседе неофициальной, почти дружеской.
Закончив дела, поднялся, сказал:
— Может, пройдёмся по Москве, а?.. По морозцу-то — хорошо!
Спускаясь по лестнице со второго этажа, продолжал:
— Хожу мало — вот что плохо. Телеса деревенеют. Работал он очень много, являлся на службу в восемь и уходил в девять, десять. Он был строг, но справедлив, неприветлив, но доступен. К нему мог прийти каждый, он внимательно выслушивал, обещаний лишних не давал, но искренне стремился помочь человеку. Нельзя сказать, чтобы его любили, но комитет при нём работал чётко, во всех звеньях поддерживалась строгая дисциплина.
Впрочем, даже за немногие месяцы работы в комитете я заметил одну особенность: на ключевые посты в издательствах, типографиях он ставил людей деловых, честных, — патриотов. И если сверху сильно нажимали, кого-то проталкивали, он упирался, доказывал несостоятельность кандидатуры, но затем всё-таки сдавался.
Мне такая позиция председателя не нравилась, я говорил об этом Карелину, но наш мудрый «ПАК», или «Хитрый лис», как его ещё называли, всегда защищал Свиридова. Говорил, что если бы он поступал иначе, то он не сидел бы так долго в кресле министра. А ещё ПАК высказывал догадку: «Очевидно, там, в верхах, есть законы, которых мы не знаем».
Так или иначе, но всякий раз в подобных случаях авторитет Свиридова в моих глазах понижался. Однако могу заметить, что в сравнении с нынешним хаосом и всеобщим разорением, то время мне кажется раем, и я теперь не могу представить, удастся ли нам когда-либо наладить тот порядок в книгоиздательских делах России, который был при Свиридове.
Пешком мы шли до Арбатской площади и как-то незаметно очутились у дверей ресторана «Прага». Суровый швейцар замотал головой: «Мест нет». И отвернулся. Свиридов, депутат Верховного Совета России, мог бы показать красную книжку, но он никогда этого не делал. Постояв с минуту, двинулись в сторону Гоголевского бульвара. Было холодно, мела позёмка, — я понял, что Николай Васильевич хочет посидеть в тепле, поужинать, выпить. Тут недалеко был его дом, но домой он идти не хотел, я бы мог пригласить его к себе, да считал такую фамильярность неудобной. Сказал:
— Да пойдёмте к Блинову, он тут живёт рядом. Свиридов нехотя, но согласился. Видно, очень хотелось выпить.
Позвонили. Дверь открыл Андрей Дмитриевич.
— Иван!.. Проходите!..
Свиридов стоял у меня за спиной, Блинов его в первую минуту не разглядел. Но если и бросились в глаза знакомые черты, то, конечно же, и мысли не мог допустить, что к нему вот так просто мог пожаловать председатель комитета.
В прихожей мы разделись, и тут Блинов узнал Свиридова, но ещё не был уверен и, нагнувшись ко мне, хотел спросить, но я опередил:
— Да, да, Андрей Дмитриевич. Не видишь, что ли? Николай Васильевич, своей собственной персоной.
Блинов протянул руку.
— Вот хорошо! Решили посмотреть, как живёт ваш бедный подчинённый. Очень рад! Проходите, пожалуйста, сюда, — вот в эту комнату.
— Да, да, бедный, — буркнул под нос Свиридов. — Очень бедный.
В то время Блинов часто печатался, — в разных издательствах, одна за другой, выходили его книги. И это, видимо, служило поводом для реплики председателя: «...бедный, очень бедный».
Блинов проводил нас в гостиную, а сам метнулся на кухню. На столе в миг появилась батарея бутылок — тут и египетский ром, и французский коньяк... И фирменная блиновская картошка дымилась, — тогда она была ещё без нитратов.
Мы сидели в небольшой гостиной, — в шкафах было много книг, светилась дорогим узорочьем редкая посуда.
Выпили по рюмке, по второй. Некоторое время все молчали, — и Блинов, обычно шумный, скорый на острое задиристое словечко, не знал, о чём завести речь. Молчал и Свиридов. Деликатность и вообще-то характерное свойство русских людей, но тут она оттенялась ещё и необычностью обстановки, разностью наших положений.
Блинов хотя и был крупный писатель, и сам занимал важные посты в журналистике, в издательском мире, но у Свиридова было в нашем мире особое положение: в комитете его звали «бугор» — то есть высота, которую не обойдёшь, не объедешь. А тут сам пожаловал, сидит рядом, — проси чего хочешь.
И Блинов, видимо, соблазнённый такой доступностью, но больше подогретый коньяком, подступился к делу:
— Николай Васильевич!.. Нам бы картона на твёрдые обложки прибавить, качество набора улучшить, в тульской типографии неважно нас набирают...
Я сижу с Блиновым рядом, дёргаю его за штанину: «Дескать, о делах-то не надо бы...» Но Блинов тронул меня за плечо, — ты, мол, не беспокойся. Налил ещё по рюмке коньяка, потом ещё... И продолжал свои деловые просьбы.
Свиридов слушал их внимательно, но ничего не говорил. Я досадовал на Андрея: такой умный, деликатный во всём человек, а тут наседает, как медведь.
Чувствовал я себя неважно, в голове шумело, губы как-то нездорово и нехорошо сохли. Боялся, как бы ещё не стали наливать: тогда бы и совсем расклеился.
Блинов показал на бутылки, спросил:
— Чего ещё выпьем?
Свиридов сказал строго:
— Хватит. Мы пойдём.
Поблагодарил за угощение. И в коридоре, уже одевшись, сказал:
— Заявки изложите письменно и пришлите в комитет.
Любопытно, что, когда мы очутились на улице, Свиридов ничего не сказал о назойливых просьбах Блинова. Я решил извиниться за его бесцеремонность, — сказал, что виновато тут вино, а во всех других случаях Андрей очень деликатный и тактичный человек. На что Свиридов заметил:
— Ничего. За рюмкой частенько и решаются многие важные дела. Блинов не себе просит. Он мужик вятский, а я их знаю. Своего не упустят.
Андрей Дмитриевич мне потом сказал:
— Все наши просьбы председатель удовлетворил. И дал нам дополнительные мощности на Калининском полиграфическом комбинате.
Меня спросил:
— Давно ты с ним вот так... в приятелях?
— Да нет, Андрей Дмитриевич. Случайно выходили вместе из комитета, и вот, решили заглянуть к тe6e.
— Ладно, ладно, Иван. Молодец, что не рекламируешь дружбу свою с председателем. Но я всё вижу, я мужик тёртый и всякий нужный мне предмет под землёй разгляжу. Председатель — это, брат, не шутка. Я к нему за день перед тем на приём пошёл, — так меня в очередь поставили, через неделю обещали к нему пустить, а тут смотрю — сам пожаловал. Нет, это великолепно! Пусть больше даёт нам бумаги, материалов, выделяет лучшие машины...
— Но я против того, чтобы вот так, дома, за столом...
— Ах ты, наивный человек! Да если выпьешь как следует, тут язык сам безо всякого контроля вертится, тут уж не до церемоний.
Как-то мы со Свиридовым снова шли по улицам зимней Москвы, и я снова предложил зайти к Блинову. Николай Васильевич не пошёл. Он красочно, с театральной интонацией в голосе представил, как бы нас принял Блинов: «Во, скажет — повадились!..»
Тесные, дружеские отношения со Свиридовым соединяли нас многие годы, — я и сейчас, бывая в Москве, звоню ему на квартиру, приглашаю к себе. Но он никуда не идёт. А в последнее время уж не изъявляет желания и встретиться, — не зовёт и к себе. И почти всегда говорит заплетающимся языком.
Его рано проводили на пенсию, примерно в то же время у него умерла жена, прекрасная женщина — Лариса Николаевна. Видимо, жизненные катаклизмы усилили его тягу к пьянству, — он теперь много времени посвящал поискам вина, выстаивал в длинных очередях и на чём свет ругал нас с Угловым — за нашу борьбу за трезвость. Бывало, позвонишь ему, а он ворчит:
— Это вы... наделали делов... Сдалась вам эта борьба за трезвость. Кто хочет пить, он и будет пить. Это уж так... А вы принялись статьями и книгами гвоздить правительство. Вот и стоим... в очередях.
Мне так и хочется сказать: не хлеб же это, не молоко, — можно бы и не стоять, но только думаю об этом и не говорю.
Я переехал на жительство в Питер и звоню ему всё реже. Предлагал определить его в группу отрезвления, но он обиделся: «Что я тебе — алкоголик?..» Недавно я приехал в Москву и позвонил ему. Он был совсем пьян. Сказал:
— Иван! Я уже не тот Свиридов. Нет человека, вышел весь...
Я сидел у телефона и не знал, что могу сделать для товарища, для человека, который ещё недавно всем нам, знавшим его, работавшим под его началом, светил таким мощным умом, заражал нас волей, цельным, завидным характером. Больше двадцати лет он был председателем Госкомиздата России и сколько сделал хорошего, полезного, важного. Во многих городах построил современные полиграфические комбинаты, вывел наше русское, российское печатание книг, их качество и художественное оформление на уровень лучших европейских печатных фабрик.
При нём была решена давняя, казавшаяся неразрешимой проблема — печатание нужного числа школьных и институтских учебников, — они теперь издавались в изобилии и строго по плану. Только за три года моей работы в «Современнике» одно наше издательство выпустило около тысячи книг — новинок российских писателей, около четырёх тысяч было отобрано и включено в планы редакционной подготовки.
Мы поставили на ноги, укрепили писательские организации во всех областях России, поддержали российских писателей морально и материально, выпустили десятки книг в серии «Первая книга в столице». Все эти дела «застойного периода» кажутся почти фантастическими на фоне нынешней неразберихи и хаоса.
И этот человек, высокообразованный, умный, с могучим характером, жалуется, что-то бессвязно лепечет... «Я уже не тот... Весь вышел...» А ему ведь немногим больше шестидесяти лет! Генерал де Голль в шестьдесят шесть вышел на политическую арену и спас Францию от позора и унижения, за десять лет президентства вывел страну на уровень могучих держав мира. А Свиридов?.. Что же с ним случилось?..
Я говорю:
— Сейчас приеду к вам.
Он отвечает:
— Не надо, Иван. Не приезжай. У меня сейчас будут болгары, — привезут вина, а ты ведь сухой, не пьёшь... Не надо. Лучше приезжай завтра.
Назавтра позвонил Свиридову, но мне ответила мать его жены:
— Николая увезли в больницу. У него случилась почечная кома — очень тяжёлый приступ.
Я подумал: приехали болгары, и он с ними снова выпил. Вино, вино — причина всех несчастий.
После смерти моей жены Надежды я вступил в брак со вдовой недавно умершего моего товарища, великого борца за трезвость Шичко Геннадия Андреевича — с Люцией Павловной.
И однажды мне позвонил Свиридов.
— Иван, помоги. Хочу избавиться от этой... проклятой страсти к вину.
Я позвал его к себе, определил на занятия к последователю Шичко Владимиру Алексеевичу Михайлову. Свиридов приехал и жил у нас. Иногда ночью часа в три шёл на кухню и там писал дневник, который обязательным элементом входит в методику Шичко. Однажды я тоже поднялся, и мы разговорились.
— Я поначалу думал, — сказал Николай Васильевич, — что вы с Угловым занимаетесь пустяками, что борьба за трезвость у нас не имеет смысла, а тут вижу, какое это большое дело. Это же может спасти народ от кошмара пьянства.
Потом задумался и сказал:
— Слышал я, ты книгу написал о пьянстве русских писателей. Тема щекотливая, многие обидятся на тебя, но Сократ сказал: «Платон мне дорог, а истина дороже».
И ещё с грустным раздумьем добавил:
— Наши писатели все пьют. Я знаю одного непьющего — это Леонид Леонов.
Прошло несколько месяцев. Бывая в Москве, звоню Свиридову, иногда захожу к нему. Пить Николай Васильевич перестал, а вот литераторы...